Изабелла замечала, что Симон слегка лысеет. С некоторой досадой она наблюдала за тем, как он ведет себя в присутствии Жаклины: ей была отлично знакома эта его манера.
– Симон влюблен в тебя, – сказала она как-то кузине.
Та пожала плечами.
– Не говори глупостей.
Однажды, незадолго до дня рождения Жана Ноэля, Жаклина, увидя спустившегося к завтраку барона Зигфрида, с удивлением воскликнула:
– Дедушка! Что вы с собой сделали?
Старик сбрил свои бакенбарды.
– Я решил… пф-ф… не отставать от моды, – сказал он, улыбаясь.
Он пребывал в полном восторге. Но вид у него был отталкивающий. Внезапно лишенное привычной для всех густой, как шерсть, белой растительности, лицо его выглядело непристойно оголенным. Прежде, по крайней мере, можно было говорить, будто он похож на Франца-Иосифа, теперь же его физиономия с огромным, переходящим в лысину лбом, распухшими багровыми веками, фиолетовым носом, впалыми висками пугала своим уродством. Казалось, за стол уселся ощипанный старый коршун. Все были подавлены.
– Как странно, – проговорил старик среди наступившего молчания, – мне нынче ночью привиделся… пф-ф… эротический… сон. Будто я нахожусь в Вене и меня окружают… пф-ф… шесть голых женщин. Не понимаю, как могут сниться такие вещи в моем возрасте!
После завтрака старик не стал против обыкновения отдыхать и направился прямо в детскую к своим правнукам – время от времени он доставлял себе такое развлечение, но обычно делал это после обеда.
При виде старика Мари Анж и Жан Ноэль переглянулись и вздохнули. Им была знакома требовательность прадеда; кроме того, его непривычно голое лицо устрашало их.
Жан Ноэль рисовал цветными карандашами великолепную парусную лодку. В верхней части листа он старательно вывел: «Для папы».
– А ну-ка! Брось рисовать… пф-ф… сыграйте лучше в шашки, это куда интереснее. А я посмотрю… пф-ф… какие вы сделали успехи, – приказал старик.
Дети покорно взяли шашечницу и начали игру. Барон Зигфрид уселся рядом с ними; низко склонясь над столом, почти касаясь носом доски, он внимательно следил за правнуками. Дышал он все так же тяжело, как и во время разговора, но не произносил ни слова.
С ним происходило что-то непонятное, недоступное пониманию детей и все же переполнявшее их тревогой.
– Поцелуй меня, – внезапно сказал старик Мари Анж.
Преодолевая отвращение, девочка покорно встала и приложилась губами к морщинистой щеке старого коршуна.
– А теперь продолжайте играть, – приказал прадед.
Желая как можно скорее избавиться от пристального взгляда налитых кровью глаз, как можно скорее освободиться от необходимости слышать это хриплое дыхание, которое с каждой минутой становилось все более шумным и пугало их, дети принялись играть быстрее, подставляли друг другу шашки, брали по три-четыре шашки подряд. Внезапно старик выпрямился.
– Маленькие болваны!.. Пф-ф… Маленькие болваны!.. Пф-ф… – закричал он. – Играть не умеете!.. Пф-ф… Ничего вы не умеете… ничего… ничего…
Швырнув шашечницу на пол, он стал колотить по ней тростью.
Лицо старика побагровело. Он сорвал с себя воротник, глаза у него вылезли из орбит, и не успели дети добежать до дверей и позвать на помощь, как их прадед тяжело рухнул на ковер, ударившись об пол затылком.
Не приходя в сознание, старый барон умер той же ночью.
Обряжая под бдительным оком госпожи Полан покойника, камердинер Жереми заметил:
– Как досадно, что господин барон вздумал сбрить бакенбарды именно сегодня. Теперь у него не такой представительный вид.
Смерть отца поразила Ноэля Шудлера, пожалуй, больше, нежели смерть сына. Душевная тревога, которая уже несколько месяцев не мучила его, вновь охватила банкира. В эти скорбные дни он в полной мере оценил преданность Симона.
– Подумать только, через четыре года ему бы исполнилось сто лет, – повторял Ноэль. – Вот и свершилось. Отныне меня станут именовать «старый Шудлер». Это всегда случается внезапно, когда меньше всего ждешь. Впрочем, шестьдесят восемь лет – немалый возраст, сам уже начинаешь чувствовать себя стариком.
Мало-помалу он со вкусом начал пересказывать собственные воспоминания, воспоминания старого Зигфрида и еще более давние истории. Облик его деда, первого барона Шудлера, изображенного на портрете в костюме придворного, отчетливо вставал в памяти Ноэля. Банкир теперь часто говорил о нем.
– Однажды, когда мой дед и отец, – начинал он, – обедали у князя Меттерниха…
Он жалел, что так и не собрался заказать собственный портрет.
– Сколько прекрасных возможностей я упустил! Вы только подумайте, ведь я был знаком с Мане, знавал Дега, встречался с Эннером в самом начале его карьеры, а потом с Эли Делонэ. Делонэ с превеликим удовольствием занялся бы этим!
В конце концов он остановился на молодом художнике, которого ему порекомендовал Симон: Шудлеру понравилась классическая манера этого живописца.
Он решил оставить свое изображение на память Жану Ноэлю, и ему хотелось, чтобы это было сделано теперь же, пока вид у него достаточно импозантный. Ноэль позировал художнику в своем кабинете.
Портрет барона Шудлера, управляющего Французским банком, человека гигантского роста, стоящего, опершись о край тяжелого письменного стола в стиле Людовика XV, должен был красоваться на ближайшей выставке. Как-то во время сеанса Ноэль спросил художника:
– А что, если бы я дал вам хорошую фотографию своего сына, могли бы вы написать его портрет?
Шудлер, как и прежде, выказывал много энергии, силы и властолюбия, но был теперь постоянно мрачен.
Он потерял единственного сына, потерял отца, жена медленно умирала у себя в комнате на втором этаже.
Теперь у Ноэля осталось только одно удовольствие: издеваться над Люсьеном Мобланом.
2
Люлю Моблан, исхудалый, обросший, с неподвижным взглядом, уныло плелся по Парижу. Весь он был какой-то развинченный, руки и ноги словно висели на растянутых резинках, как у старой куклы.
Уже полгода он вел непрерывную унизительную каждодневную борьбу, стараясь вырвать у беспощадного Ноэля хотя бы небольшую сумму денег, и это превратило его в своего рода обломок кораблекрушения, попавший во власть стихии.
Когда суд вынес свое определение, Люлю, чтобы раздобыть немного денег, продал бриллианты, жемчуга и мебель.
Он прибег к строжайшей экономии – уволил камердинера, расторг договор на аренду особняка и поселился в третьеразрядной гостинице, в переулке за улицей Риволи. Вырученные таким способом средства он спустил в игорных домах, где надеялся поправить свои дела. Ему даже пришлось продать часть гардероба, и его элегантные костюмы, за которыми теперь никто не следил, довольно быстро приобрели поношенный вид. О былом щегольстве Моблана напоминала лишь сохранившаяся у него коллекция котелков.
Каждое утро без четверти десять Люлю выходил из гостиницы, нанимал такси и направлялся на улицу Ла-Помп к Анни Фере. После обрушившихся на него несчастий Люлю, как он выражался, вновь сошелся с певичкой. Жалостливая Анни Фере согласилась на то, чтобы старик посещал ее по утрам. Но певичка совершенно не считалась с ним. Если у нее в гостях были какой-нибудь мужчина или женщина, она просто выставляла Моблана за дверь. Он дулся, но на следующий день являлся опять.
В те дни, когда Анни бывала одна, она находила легкий способ доставлять Люлю некоторое удовольствие, не теряя даром времени: она одевалась при нем.
Устроившись на табурете с пробковым сиденьем, Моблан изливал свои жалобы на Шудлера и на Сильвену, разглядывая при этом белое полное тело Анни, которая двигалась в узкой ванной комнате, выложенной красными керамическими плитками.
– Все они негодяи, я это тебе всегда говорила, милый Люлю, – утешала она Моблана, натягивая чулки.
Уходя, он оставлял сто франков на стеклянной полочке между зубной пастой и баночкой с кремом. Часто ей хотелось сказать ему: «Не надо, сохрани их лучше для себя, старикан, у тебя теперь не больше денег, чем у меня». Но она молчала, сознавая, что оказывает ему милость, принимая деньги. К тому же эти сто франков нередко бывали ей весьма нужны.