Сильвена подумала: «Бедный старикан, все же это будет для него ударом».

Она была немного взволнована, но не из-за него, а из-за себя самой, из-за того, что перед ней открывалась новая, неведомая страница жизни. Она положила руку на сиденье.

Люлю похлопал своими дряблыми пальцами по ее маленькой упругой ладошке.

– Да… Все это очень грустно, мой бедный пупсик. Надеюсь, хоть девочка будет здорова, – произнес он таким тоном, словно хотел сказать: «Ведь она мне достаточно дорого обошлась».

Возвратившись к себе, Моблан обнаружил приглашение на семейный совет, который должен был происходить на авеню Мессины. Он не мог догадаться, зачем его приглашают. «Что им от меня нужно? – спросил он себя. – Чего они хотят? Семейный совет! Можно подумать, что я член их семьи! Вот негодяи… Ведь у них даже внуки живы!»

9

Семейный совет заседал уже около получаса, он происходил в обитом зеленой кожей кабинете Шудлера. Согласно закону, председательствовал мировой судья; он расположился за большим столом в стиле Людовика XV, на том месте, где обычно сидел Ноэль. Порученная этому судейскому чиновнику деликатная миссия льстила ему и вместе с тем служила для него источником беспокойства. Он робел в присутствии всех этих стариков с гербами на портсигарах и розетками орденов в петлицах, всех этих важных господ, обращавшихся с ним подчеркнуто вежливо, как они, вероятно, обращались бы с полицейским, вызванным для составления протокола по случаю какого-нибудь происшествия.

Время от времени мировой судья просовывал два пальца за пристежной воротничок с загнутыми уголками и подтягивал кверху рубашку. Он старался говорить как можно меньше, чтобы не допустить какого-нибудь промаха, который мог бы оказаться роковым для его карьеры. У краешка стола пристроился секретарь суда, человек с гнилыми зубами, задумчиво водивший пером по бювару. Каждый раз, когда произносили слово «миллион», он поднимал на говорившего грустные глаза.

Участники семейного совета расположились полукругом. Справа сидели представители отцовской ветви. Она состояла из двух братьев Леруа, Адриена и Жана, лысых краснолицых мужчин, которые тихонько постукивали по ковру остроносыми лакированными башмаками, прикрытыми белыми гетрами, и их кузена, некоего Моблан-Ружье, старика с внешностью солдафона; он все время разглаживал лежавшие у него на коленях перчатки.

По левую сторону восседал истец – Ноэль Шудлер, а рядом с ним – два брата Ла Моннери: Робер – генерал и Жерар – дипломат.

Жерар долгое время упорно цеплялся за участие в различных комиссиях международных конференций, но в конце концов был вынужден выйти в отставку. После смерти поэта он еще больше похудел, пожелтел и теперь уже совершенно походил на мертвеца.

Ноэль Шудлер в глубине души радовался, что Урбен де Ла Моннери под предлогом дальней дороги отказался присутствовать на семейном совете, хотя его участие, как старшего в роду, было особенно важным. Внезапные вспышки гнева и приступы ворчливого великодушия, свойственные старому маркизу, могли спутать все карты. Урбен прислал письмо, в котором выразил согласие на созыв семейного совета, и этого было достаточно. Шудлер предпочитал иметь дело с дипломатом, находя поддержку в холодной ненависти, какую тот всю жизнь питал к Люлю Моблану.

Генерал не произносил ни слова и только изредка сдувал воображаемые пылинки с орденской розетки. Он весь как-то ссохся, но его лицо по-прежнему хранило следы надменной красоты. Его теперь по-настоящему занимало только одно – предстоявшая ему через несколько дней повторная операция на предстательной железе. У левой, негнущейся ноги под сукном брюк вырисовывался резиновый мешочек, который был там подвешен, и каждые четверть часа генерал чувствовал, как этот мешочек делается тяжелее. И все же то, что происходило на семейном совете, немного отвлекало генерала от его невеселых мыслей.

В середине полукруга, стиснутый, как клещами, двумя ветвями родственников – по отцовской и по материнской линии, – молча сидел Люлю Моблан, ссутулившись и опустив глаза. Он чувствовал, что каждый из присутствующих обращает к нему свой осуждающий взгляд. Придя в себя от изумления, вызванного тем, что он встретил здесь своих племянников Леруа, и услышав из уст мирового судьи мотивы, по которым был созван семейный совет, Моблан решил не раскрывать рта и держать себя с подчеркнутым безразличием, словно речь шла вовсе не о нем, а о ком-то постороннем. Но его обрюзгшие восковые щеки, свисавшие на крахмальный воротничок, то и дело вздрагивали, а длинные кривые пальцы беспрестанно шевелились. Он все время курил и стряхивал пепел прямо на ковер. Вот уже полчаса ему приходилось выслушивать упреки, относившиеся к его нынешней и прошлой жизни, гневные слова, осуждавшие его привычки, непомерную расточительность, азартную игру в карты, пристрастие к злачным местам.

– Всему Парижу известно, – говорил Ноэль Шудлер, – что ты, любезный друг, промотал прошлым летом в Довиле полтора миллиона. За каких-нибудь три недели! Можешь ты это опровергнуть?

– Это неопровержимо, – вмешался Адриен Леруа, постукивая об пол лакированным башмаком. – И ты, конечно, помнишь, Люсьен, что я только недавно разговаривал с тобой и уже который раз призывал тебя к умеренности.

«Мерзавцы, мерзавцы, – думал Люлю, – они стакнулись между собой, они все против меня, даже Адриен, и все это подготовил Шудлер! Ну что ж, пусть выкладывают, что у них за душой, а там посмотрим! – Но он был встревожен, у него ныло сердце. – Мне навяжут опекуна, да, опекуна! Они хотят учредить надо мной опеку, раздавить меня, уничтожить! О негодяи! Но так просто я не сдамся. У меня в руках грозное оружие».

Как ни велико было презрение, которое испытывали к Моблану эти шесть стариков, собравшихся для того, чтобы судить одного из своих, и заранее договорившихся осудить его, все же они не могли не сознавать известную низость своего поведения… Вот почему родственники всячески старались усилить тяжесть выдвинутых против Люлю обвинений.

Генерал вытащил на свет всеми забытые истории сорокалетней давности. По его словам, Люлю еще в коллеже вел себя как бездельник и гуляка, он со скандалом вылетал из всех учебных заведений, куда его пристраивали.

– Ты всегда был позором семьи, – заключил генерал, – и самое скверное – что ты этим еще и кичился.

Впервые в жизни и только потому, что дело шло о том, чтобы лишить расточителя единственного источника его силы – большого состояния, единоутробные братья могли наконец сказать в лицо Моблану все, что они о нем думают. И они приводили все обвинения, какие только подсказывала им память.

Люлю то и дело стряхивал пепел, и серая кучка между его башмаками все росла. Дипломат выпрямился в кресле, давая этим понять, что собирается говорить. Монокль выпал у него из глаза, и он подхватил его рукой, на которой тускло блестел тяжелый золотой перстень.

– Я не позволю себе осуждать нашу матушку за второй брак, – начал он. – Мир ее душе! Бог свидетель, все мы – кроме тебя, Люсьен! – постоянно выказывали ей глубокое уважение. Но не буду скрывать, твое появление на свет не доставило нам большого удовольствия. Не берусь утверждать, что и наша почтенная матушка со своей стороны была этому очень рада. В сорок четыре года не очень-то благоразумно рожать пятого ребенка и к тому же от человека, которому уже исполнилось шестьдесят. Правоту этих слов, мой бедный Люсьен, доказывает тот факт, что тебя – единственного из всех братьев – пришлось извлекать с помощью щипцов, и это наложило отпечаток на всю твою жизнь. В сущности, тебя нельзя считать полностью ответственным за все глупости, какие ты совершил.

Люлю слишком долго сдерживался. На этот раз он не сумел совладать с охватившей его яростью.

– Так вот в чем причина! – закричал он. – Вы меня возненавидели, едва я появился на свет. Вы не могли простить своей матери, что она вторично вышла замуж за человека, которого вы презирали лишь потому, что он не был ни маркизом, ни графом, как вы. В ваших глазах я – плод неравного брака. Именно поэтому вы всегда дурно, не по-братски со мной обходились. Ведь, по-вашему, одни только Ла Моннери заслуживают уважения, не правда ли? А Мобланы, Леруа или Ружье – это все грязь, навоз!